У нынешнего поколения школьников РФ явные проблемы с пониманием текстов русской классики. Что с этим делать? Я столько раз уже критиковал нашу систему гуманитарного образования — и советскую, и постсоветскую (не голословно, а с «конструктивными», так сказать, предложениями), что мне наконец и самому надоело это бессмысленное сотрясание воздуха. Тем более что не существует никакого особого алгоритма — ни научного, ни педагогического, который бы гарантированно смог научить школьников «правильно читать Пушкина».
В конечном счёте всё зависит от талантливости (или бесталанности) самого учителя. Увы, то же самое можно сказать и об учениках. Волшебство пушкинского гения в том, что нужно научиться отдаваться его волшебным строфам — и терпеливо, без раздражения — перечитывать их всю свою жизнь. В настоящее время в нашей — некогда «самой читающей стране мира» — именно с этим самые большие проблемы. Конечно, какой-то минимальный исторический контекст знать нужно для всех носителей русской культуры. Но какой? Необходимо, например, знать, что Пушкин определённо не мог — исходя из своей родословной и из своих представлений — противостоять Государству Российскому и желать ему погибели. Необходимо знать, что он был из самого верхнего слоя русской элиты того времени (что определялось отнюдь не количеством денег, но той же самой родословной), чувствовал собственную личную ответственность за русскую судьбу, верил в «особое предназначение» России, а потому и утверждал, что «ни за что на свете… не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог ее дал».
Однако же не нужно и преувеличивать значимость этого исторического контекста. Если мы будем исходить, следуя за академиком Михаилом Гаспаровым, из того, будто бы «душевный мир Пушкина для нас такой же чужой, как древнего ассирийца или собаки Каштанки», то тогда нужно вообще исключить Пушкина из школьного образования — и преподавать его исключительно в университетах, да и там особо проверенным пушкинистам, которые «ответственно» будут его подавать «правильно». Нет, Пушкин, как и другие русские гении, прежде всего нам открывает что-то в нашей собственной русской душе, его творчество лишь отчасти принадлежит (и лишь отчасти объясняется) его (пушкинской) эпохой. Он помогает нам лучше понять нас самих; притом в детском возрасте — одно, в юношеском — другое, в зрелом возрасте — третье. Поэтому всё-таки нужно прежде всего читать самого Пушкина — и лишь потом «пушкинистов». Спрашивают, как оценивать литературные «хулиганства» Пушкина и вообще свойственное романтизму заигрывание с демонологией? Речь о поэме «Гавриилиада» или о «Сказке о попе и работнике его Балде». Не придёт ли в голову обывателю мысль: и как после этого Пушкин может считаться православным писателем? Разве недостаточно покаянных свидетельств поэта: «…горят во мне/Змеи сердечной угрызенья»; «И с отвращением читая жизнь мою,/Я трепещу и проклинаю,/И горько жалуюсь, и горько слезы лью…»? Или вспомним позднейшее: «Грех алчный гонится за мною по пятам». К чему нам быть филологическими фарисеями-законниками, стремящимися показать, что они святее самого папы римского?
Слава Богу, ныне никем всерьез не оспаривается вектор духовного пути нашего национального гения — от эпикурейских проказ юности и последующих уроков «чистого афеизма» к письму Чаадаеву, поздним прозе и лирике («Капитанской дочке» и «Каменноостровскому циклу»). Так, если мы обратимся к этому последнему незаконченному пушкинскому циклу, написанному им в последний год его земной жизни, а я посвятил его изучению несколько своих статей, то можем задуматься, отчего в финальном стихотворении этого цикла — «Памятнике» — поэт написал о себе: «не требуя венца», то есть заслуженной награды? Это ведь было бы, как представляется, справедливо? Так полагали и Гораций, парафразом оды которого является пушкинский текст, и Ломоносов, и Державин. Увенчание поэта за его заслуги — как же без него? А вот у Пушкина акцентируется значимое и чрезвычайно существенное умолчание о земной награде — потому именно, что он уповает на иное, пасхальное, увенчание: во всяком случае, фраза «душа в заветной лире» отсылает именно к нему. Но как же мои грехи, памятуя о которых я «трепещу и проклинаю» себя самого? Покаянно вспоминает об этих грехах поэт и в последнем своем цикле, но вместе с тем надеется и на милость Божию к его собственным падениям. Во всяком случае, как он сам призывал к той же милости — по отношению к падшим: «и какой мерой вы мерите, такой будет отмерено и вам» (Мф. 7:2). Сочетание свободы и послушания, свободное послушание, является подлинным поэтическим открытием Пушкина. Поздний Пушкин в итоге приходит к выводу, что быть послушным «велению Божию» — цель творчества. Разве и этого нам еще недостаточно? Я бы посоветовал читать Пушкина не «по порядку», а напротив, открывая его томики наудачу, как уж они откроются. «Плохих», «ученических» произведений у Пушкина нет совсем.
«Мой» Пушкин — это не «школьный» Пушкин, а голубые томики его малого академического издания. Я эти томики собирал для своей библиотеки и читал с младшего школьного возраста, совершенно не по «школьной программе». Там были и наброски, и варианты, и незавершенные тексты. Может быть, для тогдашнего моего возраста некоторые произведения читать было и слишком рано, однако же в какой-то степени эти томики сформировали меня самого, а читал я их в совершенно произвольном порядке. Ну а если уж требуется более определённый совет — то начните перечитывать Пушкина «с конца», с «Капитанской дочки», которую Михаил Пришвин назвал «своей родиной», с того же «Каменноостровского цикла» — с поэтическим парафразом Страстной Седмицы и её Пасхального завершения. Пушкин может помочь нам уразуметь саму душу России, однако и нам для этого нужно приложить некоторые духовные усилия. С возрастом гений Пушкина меняет, так сказать, свой вектор пути. Он оставляет далеко позади себя своих современников и ведущих критиков как своей эпохи, так и последующих. В том, что последний этап лирики Пушкина – вершина его развития как поэта, из ведущих отечественных литературоведов усомнился, пожалуй, один лишь Ю. Н. Тынянов, согласно чрезвычайно оригинальному суждению которого, в лирике Пушкин «к концу только самый остроумный и лучший собственный эпигон». Впрочем, о «закате таланта» поэта объявлял же и В. Г. Белинский – в рецензии на издание его стихотворений в 1835 г.: «в этом закате есть ещё какой-то блеск, хотя слабый и бледный», так что между революционно-демократической критикой и формалистским «спецификаторством» имеется более глубокая преемственность , чем это принято у нас считать. Но Пушкин с годами стал мудрее. Отдав юношескую дань «безумству гибельной свободы», он обрёл другую свободу (с большой буквы, как в его «Памятнике»): внутреннюю, духовную, христианскую. Хотя учёные споры о том, каким был Пушкин, по-видимому, никогда не закончатся, тем не менее, никем всерьёз не оспаривается вектор духовного пути национального гения — от эпикурейских проказ юности к письму Чаадаеву, поздним прозе и лирике. В своей совокупности эти разножанровые свидетельства последнего года жизни Пушкина и можно рассматривать, разумеется метафорически, как три пушкинских завещания. В письме к Чаадаеву Пушкин, полемизируя с историософскими воззрениями последнего, настаивает на особом предназначении России, подчёркивая: «клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог её дал». Эти строки хорошо известны. Куда меньше обращалось внимание на знаменательное совпадение: 19 октября 1836 г. датировано не только это письмо, но и пушкинское Послесловие к «Капитанской дочке». Однако же такой внимательный и глубокий пушкинский читатель, как М. М. Пришвин, записал в 1933 г. в своём Дневнике: «Моя родина не Елец, где я родился, не Петербург, где я наладился жить, — то и другое для меня теперь археология, моя родина, непревзойдённая в простой красоте, в сочетавшейся с нею доброте и мудрости, — моя родина — это повесть Пушкина “Капитанская дочка”» . Поразительные и небывалые строки! Какое ещё литературное произведение кто и когда мог назвать своей родиной?
Однако же наше литературоведение долгое время явно отставало от подобных писательских интуиций. К примеру, такой весьма квалифицированный учёный, как Ю. М. Лотман, ещё в 60-е годы того же века прочитывал «Капитанскую дочку» совершенно иначе, можно сказать, противоположным образом. Сделаем и некоторые общие выводы относительно вектора пути Пушкина, учитывающие все три его «завещания». Совершенно ясно, что односторонними являются как попытки непременно вписать этого нашего «француза» в европейский культурный контекст, преимущественно инославный, так и обязательно увидеть в его произведениях сплошь «местное» православное содержание (скажем, цитируемые мною строки Пушкина об отечественной истории, «какой нам Бог дал», наше всё пишет-то по-французски…). Ф. М. Достоевский, говоря о значении Пушкина для России, особо выделил «способность всемирной отзывчивости и полнейшего перевоплощения в гении чужих наций». Согласно убеждению Достоевского, «способность эта есть всецело способность русская, национальная, и Пушкин только делит её со всем народом нашим, он есть и совершеннейший выразитель этой способности в деятельности художника». Напоминая о пушкинских «Сценах из Фауста», «Дон Жуане», «Пире во время чумы» и других произведениях, Достоевский, переводя его высказывания на язык литературоведения, утверждает парафрастичность Пушкина и связывает эту пушкинскую особенность с всемирностью и всечеловечностью русского народа. При этом «последнее слово», которое, как надеется Достоевский, скажет ещё народ, есть слово Христос. Это слово как раз и означает то чаемое «всемирное» — вселенское — единение во имя Христово (то «братское окончательное согласие всех племён по Христову евангельскому закону», которое в русской культуре накрепко срослось с именем Пушкина, соединившего «чужие гении в душе своей, как родные».
Никто со времени этой речи не сказал лучше о главном в Пушкине. В стихотворениях Каменноостровского цикла соединились церковно-славянское и италофранцузское (а ещё и римско-античное) культурные поля. Однако соединились не на абстрактно- «общечеловеческом» фундаменте, а на фундаменте христианско-вселенском, в его православном — для русской культуры — изводе, акцентируя пасхальный смысл этой культуры: паломничество к Пасхе как духовный путь самого поэта. В «Капитанской дочке» можно узреть соединение — на том же фундаменте — простонародного и дворянского (видимо, что-то подобное и почувствовал дворянин Пришвин, называя это своей родиной). Тот же пасхальный вектор пути — после Пушкина — можно заметить и у Гоголя — с его задачей воскресения «мертвых душ» (и тем же пасхальным вектором «Выбранных мест…»), и у самого Достоевского. Продолжая споры о том, каким был Пушкин, уже невозможно, как это зачастую происходило ранее в советской науке, игнорировать его твёрдого убеждения в том, что именно «греческое вероисповедание, отдельное от всех прочих, даёт нам особенный национальный характер». В поэтике позднего Пушкина воплощаются важнейшие грани русского национального характера; при этом важно не забывать о духовном истоке его «особенности»: православии.